Образ и слово
Литературная газета, № 123 / 13 октября 1962 г.
Разговаривают на пляже две женщины. Одна говорит другой:
— Это прямо-таки ошеломило меня. Ведь я обожаю собак.
Я прохожу и думаю: до чего хорошо, что, употребляя слова в разговоре, мы не вспоминаем о их первоначальном значении. Слово ошеломить происходит от слова шелом, а шелом (или шлем) — это железная каска, которую древние и средневековые воины носили в бою, оберегая свои черепа от вражьих дубин и мечей. Враги налетали на них и били что есть силы по шелому, чтобы ошеломленные воины валились с седла на землю.
Женщина, сказавшая своей собеседнице, что известие о смерти любимой собаки ошеломило ее, конечно, не представляла себе в ту минуту ни старинных сражений, ни коней, ни кольчуг, ни шеломов: все живые, конкретные образы, связанные со словом ошеломить, уже выветрились из этого слова в течение многих веков. Оно утратило смысл военного термина и полностью отрешилось от тех обстоятельств, которые породили его. Образ давно потух, а самое слово осталось и не утратило своей выразительности.
Та же участь постигла другое словцо этой женщины — обожать («Я так обожаю собак»). Оно произошло от слова бог и первоначально имело единственный смысл: сделать из кого-нибудь свое божество, чтить кого-нибудь, как господа бога, благоговейно и молитвенно преклоняясь перед ним. Вряд ли женщина, сказавшая, что она обожает собак, намеревалась уведомить свою собеседницу, что всякие болонки, бульдоги и мопсы представляются ей божествами, вызывающими у нее благоговейные чувства. Она потому и применила это слово к собакам, что его религиозно-мистический смысл очень уж давно позабылся. Опять-таки: образ потух, слово осталось.
Потому и Сергей Михалков мог сказать в своей достопамятной басне:
Лев пьяных не терпел, сам в рот
не брал хмельного,
Но обожал… подхалимаж.
Нечего и спрашивать о том, хорошо или плохо, что у нас в языке такое большое количество слов, первозданная образность которых потухла. Хорошо или плохо, что в живом разговоре мы употребляем такие слова, прежний смысл которых забыт нами раз навсегда? Полезно ли такое забвение? И нельзя ли без него обойтись? Ответ может быть только один: такое забвение чрезвычайно полезно, и обойтись без него невозможно никак.
К сожалению, даже большим литераторам, для которых работа над словом — единственное дело их жизни, эта истина не представляется вполне очевидной.
Не так давно один многоопытный и даровитый поэт выступил с обширной статьей, где пылко восстал против того потухания образности, которое всегда сочетается с забвением исконных словесных корней. Он потребовал, чтобы писатели вернули словам первоначальную образность; чтобы, вводя в свои произведения слово печаль, они понимали бы, что оно происходит от печи, а говоря, например, о кручине, держали бы в памяти, что это слово происходит от слова крутить.
Поэт уверен, что в этом оживлении корнесловов — один из наиболее действенных методов всякого литературного творчества. Здесь видится ему преодоление сухой абстрактности и мертвой шаблонности речи.
В теории это кажется чрезвычайно заманчивым, но на деле возвращает наш богатый и сложный язык к дикарским стадиям его бытия. Если при слове объегорить в нашем сознании всегда будет возникать образ Егора, а при слове подкузьмить — образ Кузьмы, образность речи, конечно, усилится, но речевое общение людей будет затруднено чрезвычайно.
Абстрагирующая работа ума человеческого заключается именно в том, что на базе конкретных, зримых и осязаемых образов, связанных с первоначальным значением слов, он создает общие понятия, отвлеченные термины, а это и являет собою одну из важнейших сторон подлинного прогресса языка.
Этот прогресс был бы, конечно, немыслим, если бы всякому новому поколению не было свойственно забывать те первоначальные значения слов, которые были приданы этим словам более или менее отдаленными предками.
Приглашая писателей судить о словах по их древнему корневому значению, которое давно уже позабыто народом, поэт убежден, что тем самым он ратует за «воскрешение слов».
При этом он прибегает к метафоре: необходимо освободить употребляемые слова от той заплесневелой коры, которой они обросли за последнее время.
Метафора едва ли удачная: если дерево «освободить от коры», оно непременно засохнет.
Нельзя же не считаться с непреложным законом всякого нормального языкового развития: умершие значения слов безвозвратно уходят из памяти молодых поколений, начисто забываются ими. Эта склонность молодых поколений к забывчивости нередко обеспечивает языку его правильный рост.
Возьмем хотя бы такое распространенное слово, как чан. Кто же (кроме лингвистов) вспоминает теперь, что оно происходит от древнего дъщан, то есть в конечном счете от слова доска (дощан). Его родственная связь с деревянными досками уже так испарилась из памяти современных людей, что они считают себя вправе говорить: «медный чан», «металлический чан», и никто не видит в этих словосочетаниях бессмыслицы. Действительно, здесь нет никакого нарушения логики, так как мы уже давно не ассоциируем чан ни с сосной, ни с березой.
То же самое происходит и с таким выражением, как «необъятные просторы Сибири». Оно потому и не коробит слуха современных людей, что первоначальное значение этого слова давно уже успело позабыться, и нынче для большинства говорящих оно означает безгранично широкий, бескрайний. Нарушение логики и здесь только кажущееся1.
Необходимо только, чтобы это забвение было массовым, гуртовым, всенародным.
В тех случаях, когда слову выпадает такая удача, что его первоначальное значение забывается решительно всеми, оно уже не вызывает протестов даже среди самых ретивых ревнителей чистоты языка.
Таково, например, слово зря. Кто из русских вспоминает теперь, что это — деепричастная форма старинного зреть, то есть видеть, ставшая в течение столетий наречием.
Таково же слово опростоволоситься. Вначале оно относилось исключительно к женщинам. Опростоволосилась, по утверждению Даля, говорила о себе деревенская «баба», снявшая со своей головы традиционный платок. Но теперь это значение совсем позабылось — позабылось намертво, начисто всеми: и молодыми, и старыми, и уже никто не замечает, что в этом слове присутствуют волосы.
Поэтому теперь даже лысый мужчина может сказать о себе:
— Я опростоволосился!
И не найдется такого пуриста, который упрекнул бы его за коверканье русской речи. Опростоволоситься теперь означает — дать маху, остаться в дураках, оплошать.
Но бывают такие случаи, когда забвение еще не стало всеобщим. Одни забыли первоначальное значение слова, а другие еще помнят его. И слово оказывается, так сказать, на распутье: помнящие обвиняют забывших в самой постыдной безграмотности.
К числу таких слов, исконное значение которых еще не успели забыть все без изъятия, относится благодаря.
Исконное значение этого слова — благодарность, признательность. Но те, кто позабыл об этом, пишут без зазрения совести.
«Благодаря безобразной работе телеграфа газета лишилась необходимой информации»2.
А те, которые помнят, негодуют и язвительно спрашивают:
— Как можно благодарить за безобразие?
Но как бы ни коробила их эта дикая форма, она может утвердиться в языке навсегда, если только большинством говорящих будет начисто и окончательно забыто ее первоначальное значение: дарование благ. Тогда уже никто не будет возмущаться такими конструкциями, как «благодаря халатному отношению врачей», «благодаря пожару», «благодаря продолжительной засухе».
Если следующее поколение русских людей окончательно позабудет, что слово выражает собою признательность, все эти «благодаря пожару», «благодаря чуме» и т. д. навсегда останутся у нас в языке, несмотря на протесты со стороны стариков, которые еще помнят то время, когда в слове благодаря ощущались и благо, и дар.
Повторяю: подобные слова лишь тогда признаются законными и не вызывают никаких нареканий со стороны самых заядлых пуристов, если их подлинный смысл позабылся давно, и притом решительно всеми, не только молодыми, но и старыми.
И лишь тогда, когда русские люди прочно забыли, что в слове белье присутствует понятие белый и что, значит, главный признак белья белизна, они стали говорить розовое белье, голубое белье, даже не подозревая о том, что здесь противоестественное сочетание слов.
Подобных примеров тысячи, и каждый из нас, если он проследит за собой, может заметить на собственном опыте, как велика в речевой нашей практике эта благодатная способность к забвению.
Познакомившись с человеком по фамилии Резвый, вы на первых порах ассоциируете эту фамилию с понятием резвость, но уже через несколько дней, если вы часто общаетесь с носителем этой фамилии, смысл ее совершенно выветривается, и фамилия Резвый звучит для вас так же, как фамилия Иванов или Федоров.
Об этом я подумал впервые, когда увидел, как хохочет один маленький мальчик, услышавший фамилию Грибоедов. Для него эта фамилия была внове, и потому он заметил в ней то, что давно уже стерлось из нашего слуха: человек, который ест грибы. Мы же, взрослые, так часто повторяем это бессмертное имя, оно стоит в ряду таких величавых имен, что, произнося его, мы уже давно позабыли, из каких элементов оно состоит.
Значит, все дело в привычке.
Мы не замечаем никакого своеобразия (а также никаких несуразностей), никаких отступлений от здравого смысла в тех явлениях родного языка, к которым мы успели привыкнуть. От долгого употребления в устной и письменной речи они до такой степени примелькались для нашего слуха, что мы уже не вникаем ни в их состав, ни в их происхождение.
Это относится раньше всего к так называемым крылатым выражениям, которых так много у нас в языке.
Когда, например, мы читаем в стихах:
Слыл умником и в ус себе не дул,
— мы никогда не замечаем, что здесь говорится о каком-то усатом субъекте, который отказывается совершить с одним из своих усов такой необычный поступок. Это идиоматическое выражение до такой степени стерлось для русских людей, что никому из нас не покажется странным, если мы услышим о какой-нибудь женщине (заведомо лишенной усов):
— Она молчит и в ус себе не дует.
Из чего следует, что, если бы мы не обладали драгоценной способностью ЗАБЫВАТЬ первоначальные значения слов, мы не могли бы употреблять в разговоре ни одной идиомы.
В самом деле. Вчера, например, вы сказали о ком-то:
— Он живет у черта на куличках.
И ваши собеседники поняли, что вы хотите сказать, хотя ни вы, ни они не задумались, что же такое кулички, и даже не заметили, что вы упомянули о черте.
Вас поняли, не анализируя отдельных частей этой формулы, совсем не вникая в слова, из которых она состоит. Ее восприняли всю целиком.
Все подобные формулы воспринимаются именно так: при полном невнимании к их отдельным частям.
Идя с сыном по улице, вы сказали ему:
— Что же ты согнулся в три погибели!
И ни на минуту не задумались о том, что это такие за погибели и почему их три, а не две, не четыре. Вы ЗАБЫЛИ смысл тех отдельных слагаемых, из которых состоит эта фраза, и, произнося ее, находитесь в твердой уверенности, что и ваш собеседник забыл этот смысл. Слагаемые крепко забыты, но сумма их понятна для каждого русского. Именно потому и понятна, что внимание к слагаемым чрезвычайно ослаблено и общее воспринимается помимо деталей.
Точно так же, когда мы читаем:
«Куда это он лыжи навострил? Ишь спешит, точно в аптеку торопится», — мы (если мы не иностранцы и не дети) даже не заметим в этом отрывке ни лыж, ни того обстоятельства, что кто-то сделал их более острыми, чем они были до этой минуты.
Все дело и здесь в привычке.
С таким же мерилом мы должны подойти к выражениям ужасно весело и страшно красиво. Не скажу, чтобы они были мне совсем по душе: впервые я услыхал их на улице от каких-то визгливых и расфуфыренных девушек, близких родственниц той Людоедки, что увековечена в «Двенадцати стульях». Но сами по себе эти выражения не кажутся мне беззаконными, ибо и здесь проявилась благодетельная сила забвения, которая играет такую великую роль во всяком живом языке.
Можно не сомневаться, что те, кто пользуется этими эмоциональными возгласами, постигают их только в сумме, совсем не замечая слагаемых, как это постоянно бывает со всеми идиомами речи. В данном случае слова ужасно и страшно теряют свою знаменательность и служат лишь для усиления экспрессии, заменяя собою такие слова, как очень, чрезвычайно и пр. Весь вопрос состоит только в том, станет ли это забвение всеобщим в семидесятых и восьмидесятых годах. Забудут ли ближайшие наши потомки, что в этих выражениях есть ужас и страх, подобно тому, как наши предки в свое время забыли и совершенно перестали замечать, что в идиоме согнуться в три погибели говорится о каких-то погибелях.
Или, напротив, следующие поколения будут более остро ощущать отдельные части этих идиоматических возгласов, после чего они уйдут из языка.
Думаю, что это едва ли случится, так как обе идиомы слишком уж крепко укоренились в речевом обиходе широких слоев населения.
Из всего сказанного, как мне кажется, следует, что склонность живых языков ЗАБЫВАТЬ на протяжении столетия первоначальную историю отдельных слов и словосочетаний вполне закономерна, необходима, естественна.
Поэтому, если бы в нашей среде по какому-нибудь недоразумению появился пурист, который стал бы протестовать против таких сочетаний, как красные чернила, артиллерийская стрельба и т. д., его протесты не нашли бы ни в ком ни малейшего отклика и показались бы только смешными: время давно узаконило эти «несуразные» формы. С ними уже нечего бороться.
Корней Чуковский